ОБРАТНЫЙ ОТСЧЁТ

Версты обвинительного акта,

Шапку в зубы, только не рыдать!

Недра шахт вдоль нерчинского тракта.

Каторга, какая благодать!

Только что и думать о соблазне.

Шапку в зубы - да минуй озноб!

Мысль о казни - топи непролазней:

С лавки съедешь, с головой увязнешь,

Двинешься, чтоб вырваться, и - хлоп.

Тормошат, повертывают навзничь,

Отливают, волокут, как сноп.

Б.Пастернак. "Лейтенант Шмидт"



Пять...
   Окна Меррипит-Хауса светили издали: не мертвенными болотными огнями, сбивающими путника с дороги ему на погибель, а тёплым светом очага, обещающего приют бредущим сквозь ночь. Дом. Он вернулся сюда.
   Инспектор обогнал Джека и его конвоиров, постучал. Распахнувший дверь Энтони отшатнулся, смуглое, сморщенное лицо перекосилось.
   - Мистер Джек?! - выдавил клокочуще.
   - Да, любезный, ваш хозяин арестован. И что-то подсказывает, вы тоже прокатитесь с нами до Лондона. Нет-нет, не суетитесь, - Лестрейд наступал на слугу, оттесняя вглубь комнаты. - Ведите себя разумно, это в ваших же интересах. Так-то.
   Джек обвёл взглядом гостиную. Немного антикварной мебели, подобранной так, чтобы между предметами не было разнобоя. Камин в стиле эпохи Тюдоров. Драпировка на стенах. Несколько картин – охота, сельский пейзаж в зените лета… Небольшой, но такой уютный мирок, созданный его руками. Ладонь по привычке легла на спинку георгианского кресла, обитого зелёной гобеленовой тканью с жёлтым рисунком. Никогда он не обделял вещи хозяйским присмотром – дорожа ими, ухаживая.
   - Сэр, вы меня слышите?
   - А?
   Инспектор подошёл сбоку, не попав в поле зрения. За официальным поведением проступала неловкость.
   - Вам… кхм… нужно переменить одежду. И помыться будет не лишне.
   Только теперь в ноздри Джеку ударило сырым, гниловатым, начисто перебив домашние запахи. Мокрая материя облепила сверху донизу. В горло проскользнул тугой, склизкий ком и заткнул его, закружилась голова. В спину упёрлось что-то твёрдое, а ноги, словно их опять набили ватой, так и норовили подогнуться.
   - Держите его, держите, - командовал откуда-то Лестрейд. - Класть не надо – мебель запачкается. Разомлел в тепле, да ещё тиной несёт, хоть нос зажимай, - лицо инспектора качнулось перед ним, расплываясь. - Как вы, сэр?
   - П-получше, спасибо.
   С некоторым затруднением Джек привёл тело в равновесие, превозмогая дурноту.
   - Но… я же?..
   Он протянул скованные руки. Инспектор отступил на шаг, и Джек сообразил, каким нелепым был жест – будто просил отомкнуть оковы. - То есть…
   - Всё в порядке, сэр, - поторопился заверить Лестрейд, явно пребывающий не в своей тарелке. - С вас снимут наручники, и вы примете ванну в присутствии одного из моих людей. Мера предосторожности.
   - Я понимаю.
   Кажется, он усмехнулся. Предупреждают ли зверя, что его держат в клетке, чтобы кого-нибудь не сожрал? Однако он не зверь, и лицемерие цивилизованного общества, гримасничая, оборотилось к нему.
   Джек посмотрел на часы, висящие слева от камина. Половина одиннадцатого. Три часа, как он ушёл отсюда, рассчитывая на возвращение с победой. Часы, растянувшиеся в сознании, в ощущениях на три десятилетия, столько в них вместилось.
   Горячая вода, мыло с ароматом жасмина подействовали столь успокаивающе, что Джека почти не стеснял полицейский, карауливший у двери. Каким наслаждением было лежать в наполняющейся ванне, беспрепятственно раскинув руки. Окутанный клубами пара, от которого с бедолаги Майклсона (или Пенсворта?) в его наглухо застёгнутой накидке лил пот, он, в первую очередь, смыл гнусную слизь, с удовлетворением глядя, как коричнево-зелёные струи втягивает в слив. Потом тщательно, докрасна, растирал себя губкой и так же, насухо, вытирался. Лишь тут пронзило унижение, и Джек захлопотал, заслоняясь полотенцем, хотя Пенсворт (или, всё же, Майклсон?) деликатно обходил глазами эту часть его туловища.
   В ночном халате его отвели в спальню, где он так же на виду у полицейского, что уже угнетало, надел чистое бельё, рубашку и костюм. Напоследок из дубового гардероба появились плащ и кашне. На болота он выбежал в запале, не поспевая одеться, и до падения в омут так и не заметил осеннего холода. Сейчас же, перед дальней дорогой, следовало позаботиться о том, чтобы не замёрзнуть. Джек секунду посомневался, но, в конце концов, достал с полки перчатки на кроличьем меху – пригодятся. Ему дали довершить туалет, и на запястьях снова лязгнула сталь, покончив с иллюзиями, которыми он ограждал себя, прикрывая глаза, либо отвернувшись от полисмена, как будто того нет.
   В коридоре указал на дверь «комнаты бабочек».
   - Могу я зайти туда?
   Полицейский безмолвно исполнил его пожелание. Джек переходил от витрины к витрине, рассматривал распластанные крылышки так, точно отпечатывал в памяти. Надо, подумалось ему, завещать коллекцию энтомологическому музею, не то эти красавицы пропадут. Или они будут отчуждены с другим имуществом, и он не сумеет подобающим образом устроить их судьбу?
   Лестрейд прохаживался по гостиной. Приведение себя в приглядный вид у Джека заняло полчаса, однако, Холмс и Уотсон, не нагнавшие их по пути, так и не пришли. Впрочем, одёрнул он разыгравшуюся фантазию, что им тут делать? Если детектив и его ассистент куда-то направились, так в Баскервиль-холл, оказать помощь кузену Генри.
   - Сэр, - инспектор очутился рядом. - Я послал за экипажем, он отвезёт нас на станцию. Пока посидите здесь. Потребуется что-нибудь, спросите у моих подчинённых.
   Джек сел в кресло с зелёной обивкой и отыскал глазами шкафчик для вин.
   - Мне бы рюмочку бренди.
   - Одну, - Лестрейд поднял палец, как читающий наставление родитель.
   - Одну, - Джек улыбнулся, было в этом что-то забавное.
   Удерживать рюмку в наручниках причиняло неудобство, но не портило удовольствия от напитка, тотчас разлившегося в крови. Отхлёбывая мелкими глоточками, прогонял сонливость, затуманенно всматривался в скрещивающиеся золотые сабли пламени в камине, с треском врезавшиеся в кору буковых поленьев.
   Ещё его вино.
   Ещё его гостиная.
   Он ещё жив. А должен бы…
   Джек ждал, когда вырвутся наружу, оттаяв, всадники его личного Апокалипсиса: страх, отчаяние, однако этого не происходило. Наверное, болото их не выпустило, а новым только суждено народиться. Разве что… Если бы шарф обвивал шею чуть менее плотно…
   Он отдал пустую рюмку инспектору. Лестрейд внимательно осмотрел её, будто стремился что-то обнаружить.
   - Не пойму, - заявил, не отрываясь от своего занятия. - Отборные вина, славный домик, красивая и любящая жена… И всё псу под хвост из-за замка на песке?
   Джек мог на это возразить, что средства на содержание винного погреба и жилища даже с весьма ограниченным размахом не с потолка брались. Но с неповоротливого языка слетело лишь:
   - Прошу вас…
   К удивлению Джека, Лестрейд смущённо похлопал его по руке, ниже стального браслета. Пальцы у инспектора оказались шероховатыми.
   - Ну-ну, сэр. Передохните, нам ещё ехать.
   Предоставленный самому себе, Джек всё-таки смежил слипающиеся глаза, давая им отдых. Чувства притупились, всё как-то отодвинулось, Холмс и тот уплывал, словно оставшись на берегу, от которого отчалила лодка, увозящая его. После, это тоже после. Он вобрал в лёгкие побольше воздуха и выдохнул. Второй вдох, третий…

   Тюремную канцелярию тускло освещал газовый рожок. У служащего, помещавшегося за широким столом с источенной древесиной и кое-где продравшимся сукном бутылочного цвета, веки опухли от бессонной ночи.
   - Ваше полное имя и фамилия? - обратился он к мужчине, чьё лицо было совершенно серым. В документах значилось, что его задержали как мистера Стэплтона, проживавшего до прошлого вечера в Гримпене, графство Девоншир.
   Не сразу, точно напрочь отучился так именоваться, арестованный назвался:
   - Джон Баскервиль.

Четыре…
   - Признаёте ли вы, что убили миссис Лауру Лайонс, вечером 18 октября сего года?
   После леденящей от сути сказанного паузы мужчина с вьющимися каштановыми волосами через силу вымолвил:
   - Да.
   Он стоял очень прямо и так же старался смотреть на судью, однако выдержка раз за разом ему изменяла. Взгляд устремлялся под ноги, пальцы принимались теребить полу плаща. При следующем вопросе он вздрагивал, вскидывал глаза, и всё повторялось сначала.
   - Из каких побуждений вы совершили преступление?
   - Миссис Лайонс… она могла меня разоблачить. Тогда мои планы рухнули бы, - он склонил кудрявую голову, словно провинившийся школьник.
   - Вы были любовниками?
   Снова понурое молчание, теребление ткани.
   - Да.
   Со скамьи присяжных послышалось гудение, будто разворошили пчелиный улей. Подсудимый поглядел туда и поспешно повернулся к судье.
   - Ваши действия носили обдуманный характер?
   - Н-нет, Ваша честь.
   На бескровных щеках выступили неровные пятна.
   Гул роя пчёл усилился. Из публики раздались крики изумления и негодования. Первые принадлежали преимущественно дамам.
   - Поясните свои слова, - потребовал судья, отирая лоб платком.
   Подсудимый сжал руки, как бы собираясь с духом.
   - Ваша честь, господа присяжные. Клянусь, я далёк от мысли обелить себя, - заговорил он довольно тихо, с ощутимым волнением. - Я виновен во всём, что мне вменяют. Но в тот момент я не владел собой. Обида… затем паника заставили меня преступить границы дозволенного. Я… я едва осознавал, что делаю.
   - И, конечно, ужаснулись, как только поняли, до чего дошли в затмении рассудка, - пустил стрелу обвинитель, худощавый, элегантный господин с изящными усиками, развлекавший зрителей ехидными репликами.
   Подсудимый вздрогнул, точно ему, шутки ради, сунули за воротник кусок льда. В зале на замечание многие откликнулись смехом.
   - Протестую, Ваша честь, - вмешался представительной внешности адвокат, всем своим видом взывавший к доверию. - Предположение обвинения необоснованно и оскорбительно для моего клиента.
   Обвинитель погладил усики, игнорируя выпад.
   - Протест принят, - провозгласил судья, с трудом скрывая утомление. - Обвиняемый, вы хотите что-то ответить?
   - Нет, Ваша честь.
   - В таком случае заседание возобновится в понедельник. Будут заслушаны показания оставшихся свидетелей с обеих сторон.
   По залу пронёсся рокот разочарования. Охочая до зрелищ публика вовсе не испытывала усталости и жаждала очередного акта судебной драмы немедленно.
   Подсудимый, освобождённый от необходимости стоять, упал на скамью. Губы его зашевелились, и Генри наклонился через барьер, надеясь уловить хоть обрывок фразы.
   - …не поверили мне.
   - Не унывайте, - отечески увещевал адвокат. - Ещё не всё потеряно. Отдохните эти дни, чтобы бороться дальше. Вам удалось возбудить сочувствие к себе. Увидите, мы добьёмся максимального смягчения приговора.
   Веки кузена опустились, словно отяжелев. Если б не трепещущие ресницы, он выглядел бы спящим, с колышущейся в дыхании грудью. Как он измождён заключением, процессом… Даже не проявил эмоций при упоминании о приговоре. До какого душевного состояния надо дойти, чтобы безразлично слушать, что тебя скоро… приговорят.
   Спасаясь от тягостных размышлений, Генри бросил взгляд туда, где сидела Бэрил, не знавшая, что и он здесь. Вся в чёрном, будто надевшая траур, она в это самое мгновение спустила со шляпки короткую вуаль и поднялась. Прекрасная и печальная, как чёрный лебедь. Она приходила в суд постоянно, не пропустила ни дня, но сегодня он имел возможность наблюдать за нею. Бэрил не отводила глаз от кузена Джека, который нисколько её не замечал, и уверенность Генри, что она лишь жалеет мужа, серьёзно поколебалась. Вспомнилось, как переодетый цыганом Шерлок Холмс гадал ей по руке. На той их конной прогулке по пустошам, когда земля, летя под копытами лошадей, вращалась втрое быстрее. «Леди предстоит выбор между жизнью и смертью», - так он сказал. Смертью был Джек. Может ли быть, что Бэрил всё ещё любит его? Она же осталась с ним, и им было хорошо друг с другом до начала суда. Нужно только пережить этот непростой период. Она, как никогда, нуждается в его поддержке.
   Когда Генри вновь поглядел на скамью подсудимых, кузена уже выводили из зала под стражей. У него была такая же спина, как у Бэрил – выпрямленная до жёсткости.
   Зрители, досмотрев представление до ухода главного героя со сцены, потекли к выходу. Дама лет тридцати, в меховой пелерине и малиновом капоре, опиравшаяся на руку сухопарого, с хищным профилем джентльмена в цилиндре, сокрушалась томным контральто
   - Бедняжка! Он так очарователен! Неужели его приговорят к смерти и повесят на этой отвратительной тюремной виселице? Какая жестокость!
   - А что вас так шокирует, моя дорогая? Само повешение или то, что виселица в тюрьме, а не публичная, и вы не сможете побывать на казни?
   - Как гадко с вашей стороны думать такое! Разумеется, я пришла бы, чтобы несчастный не был одинок в свои последние минуты. Когда огласят вердикт?
   - Не позже, чем через неделю. Уже практически всё ясно.
   - Вам ясно, несносный человек! Я надену моё новое платье, стального шёлка. Пусть милый мистер Баскервиль запомнит меня в нём! Хотя бы что-то украсит ему ожидание. Ах, у меня разрывается сердце! Конечно, он не виноват! Невозможно быть убийцей с таким лицом и глазами.
   Генри тоже встал. Ему было премерзко. Тот, кого судят, чью будущую смерть так плотоядно, в пошлых подробностях обсуждают эти люди – его двоюродный брат. Джек Стэплтон, приятный, хоть и со своими чудачествами сосед, превратился в родственника по крови. Им полагалось расти вместе, завтракать овсянкой в столовой Баскервиль-холла, тайком пробираться на болота, замирая от ужаса и восторга, позднее, приударять за местными барышнями, устраивая свидания «квартетом»… Как глупо. Джек заигрался в сэра Хьюго, возомнил себя демонической фигурой и мальчишеские бредни стоили двух человеческих жизней. Генри не ненавидел кузена, наоборот, всей душой желал ему помочь, коря себя за то, что лишь сейчас спохватился.
   Адвокат Джека с готовностью взял на себя переговоры с приставом и Генри впустили к судье, когда он ещё только снимал мантию. В съехавшем набок парике, пока не последовавшем за облачением, достопочтенный Джеймс Партридж, тем не менее, не утратил суровой внушительности, вселявшей невольную робость при приближении к нему.
   - Ваша честь…
   - Сэр Генри Баскервиль? - осведомился Партридж утвердительно. - Что у вас ко мне?
   Генри, прожив в Англии совсем недолго, теперь лучше, чем ему хотелось бы, понимал обожествление британцами некоторых персон, и, в их числе, судей Олд-Бейли. Находиться перед земным божеством было неуютно. Словно его призвали держать ответ, пусть и не за нарушение закона.
   - Ваша честь, - начал он снова. - Если я откажусь от обвинения в покушении, это облегчит положение моего кузена?
   Партридж снял парик, под которым, как, вероятно, у большинства судей, пряталась благородная лысина в оперении седеющих волос.
   - Не буду вам лгать, сэр, это мало повлияет на результат процесса. Вы, конечно, можете отозвать свои претензии к подсудимому, но ещё двое потерпевших не смогут поступить так же.
   Генри поперхнулся стыдом. Его, как новорожденного щенка, ткнули в очевидное.
   - Так вы отклоняете иск? - острый взгляд табачно-коричневых глаз предвидел, что он скажет.
   - Да. И, вот что… Можно ли его перевести в отдельную камеру? Я заплачу.
   По крайней мере, что-то. И Бэрил будет меньше изводить себя. Которую неделю она сама не своя, смотреть больно. А утешить нечем…
   - Тюрьма в настоящее время переполнена, - свёл на нет судья его благие намерения.
   - Тогда тёплые вещи, одеяла, продукты? Разрешается их передать? Он… кажется, не вполне здоров.
   Глаза Партриджа потускнели, делаясь невыразительными.
   - Сэр, камера не курорт, но за здоровьем арестованных следят. Ваш родственник, насколько мне известно, не обращался с жалобами и не подавал каких-либо прошений. Если угодно, поговорите о передаче с надзирателем.
   - Благодарю.
   К надзирателю Генри не пошёл. Вся затея показалась неожиданно не стоящей выеденного яйца, как и появление в суде. Потому что не было завтраков овсянкой и ночёвок на болоте. Не важно уже, почему, они с Джеком так и не стали братьями. Накануне казни одного из них ошибку многих лет не исправить.
   И всё-таки, удаляясь от Олд-Бейли по улицам, где уже зажигались, выныривая из тумана, газовые фонари, он тщетно отгонял преследовавшую картину. Кудрявого мужчину ведут под охраной по тюремному коридору. Тот оборачивается, в голубых глазах мольба. Но его, без церемоний, подталкивают вперёд – не задерживай. Происходящее было справедливо, а человек, идущий, как животное на убой, цинично планировал разделаться и с Генри. Однако согласиться с правильностью того, что рисовало воображение, не получалось. Только плестись через проклятый английский туман.

Три…
   В камере, забитой от стены до стены, дышалось тяжело из-за запахов немытых тел, сбившихся в кучу, и нестиранной одежды, к которым добавлялась вонь от ведра для справления естественных нужд, вкупе с чадом маленькой печурки. Люди дремали, играли в карты из засаленных до лоска колод или бессмысленно таращились в полумрак. В основном, молчали, а если завязывался разговор, то шепотком, чтоб не закладывать уши другим. Слышались лишь смазанные шлепки карт, да изредка, чей-то рваный кашель.
   Обычно у печки усаживались все, кому хватало места. За право погреться платили, за него дрались, не оставляя тем, кто послабее, ни шанса. Однако нынешним вечером к железному боку приткнулся только один, и никто с этим не спорил. Пробиваясь через щель заслонки, отблески оранжевого огня приплясывали на расстёгнутом плаще из шевиота и казавшихся неуместными тут пушистых бакенбардах, придавая им рыжеватый отлив. Глаза человека были закрыты, грудь мерно вздымалась и опадала.
   Щуплый паренёк, лет пятнадцати, не старше, бочком подобрался к устроившемуся напротив печки пожилому заключённому с кожей коричневой и грубой, словно задубелой.
   - Их Лордство сёдни на себя не похож, а? Как привели с суда, так и сидит, не ворохнётся. Худо ему, чай?
   - Знамо, худо, - обронил пожилой равнодушно. - Жентлеменов не как нас мурыжат, вон его скока таскают, сердешного. Десятый раз, почитай. А завтри… - он понизил без того негромкий голос, - дорожка ему не сюды.
   - Неужто… - мальчишка ойкнул и тут же зажал рот обеими руками. - Ты верно знаешь?
   - Вздёрнут, не сумлевайся. Убивец, чай, хоть и весь из себя приличный. Да ты-то не пужайся, Финни. Твою шею покуда не тронут. Мож, даже в работный дом пошлют.
   - Я не за себя, - пробубнил Финни в воротник куртки. - Жалко… Их Лордства. Мож, его того… на каторгу?
   - Мож, и так, - не стал упорствовать пожилой. - Барин всё ж, не нам чета. Правда, слыхивал, таперича и бар вешают, - он умостил корявую ладонь на торчащих лопатках Финни. - Я те не сказывал…
   - Чегой-то?
   - Мальца он порешил. Моложе тя. Из пистолету.
   Финни с таким трепетом уставился на человека у печки, точно это был спящий великан-людоед из сказок.
   - За что? - шёпот совсем сник.
   - Случай вышел. Застукал его за грабежом.
   Мальчишка подавленно примолк, не сводя взгляда исподлобья с Их Лордства. Тот, словно почувствовав, что на него смотрят, моргнул, стряхивая дрёму, и пошарил покрасневшими, слезящимися от едкого дыма глазами, остановившись на юном арестанте.
   - Финни, - окликнул ласково.
   Мальчишка низко пригнул голову, для верности притиснувшись к кряжистому плечу соседа.
   - Что же ты? Финеан?
   Финни с мучительным вопросом взглянул на пожилого. Получил одобрительный кивок и, не вставая с корточек, наполовину проковылял, наполовину прополз к печурке, удостоенный привилегии делить тепло с Их Лордством.
   - Давно бы так, - споткнувшийся было бархатистый голос снова обрёл звучность. - Я уж подумал, что с тобой неладно. Ну, дружок, о чём мне рассказать?
   Однако Финни будто онемел и по-прежнему изо всех сил пытался не посмотреть на барина. Перестали сонно шлёпаться карты, камера насторожилась тишиной, готовой прорваться неведомо чем.
   - Финни, мальчик…
   - Синбат, - наконец сипло шепнул Финни.
   - Ах, да! Седьмое и последнее путешествие Синдбада.
   - Почему… последнее?
   - Потому что на нём история кончается.
   - А… завтри как?
   Мальчишка ещё отворачивался, но зелёные глазищи даже в потёмках заблестели ярче, точь-в-точь два затянутых тиной озерца.
   Слишком белая, слишком холёная рука взъерошила колкую, неподатливую солому вихров Финни.
   - О чём речь? Завтра будет другая. Например… - губы скривила странная, почти уродливая улыбка, - …история безумного короля Макбета.
   - Давай, Ваш Лордство! – скрипато, будто отвыкнув в перешепётывании от нормального говора, понукнули из разных углов. - Не тяни! Чевой там с мореходом ентим? Куды его занесло?
   Подбодренный вниманием, Их Лордство повёл рассказ. Минуты не прошло, вся камера внимала затейливому плетению восточной сказки, а Финни так и впился глазами ему в лицо, жадно глотая каждое слово.
   - Ишь, ручонки-то господские, - прошипел глумливо кто-то позади пожилого заключённого. - Такими тока баб давить. На каторге ему и полгода не продержаться, зароют. Чтоб там завтри не обрешили, всё одно деревянная крышка.
   - Полгода, чай, не три дня, - без особой охоты ответил пожилой, не оглядываясь. - Опять же, самому помереть дело доброе, не то что залезть в кровать по лестнице.*
   - Тады пущай попотчует присяжных сказочкой, да пожалостней. Не шибко они ему покамест помогли.
   - Тут помогли.
   - И то. Не умей он языком мести, что твоё помело, глядишь, не пришлось бы королеве раскошеливаться на лишнюю верёвку. Сами бы управились с голубчиком. Эвона, расселся, как у себя на диванах и… Э, чёй-то с ним?
   Рассказчик внезапно осёкся, как будто запамятовал продолжение истории. Белевшая где-то внизу, в складках плаща, рука, потянулась к горлу и там замерла.
   Волшебство сказки было таково, что обрыв её поверг слушателей в цепенящую неподвижность. Застыв, наподобие соляных столбов, кто с полураскрытым ртом, кто, ухватив себя за локти, они ждали, когда прозвучит избавительное заклинание.
   И его произнесли, впрочем, без всякой магической торжественности.
   - Не кисни, Ваш Лордство, - буркнул пожилой. - Живой будешь. Бай себе.
   - Да, да! - присоединились к нему ещё несколько обитателей камеры.
   - Договаривай, а там и на боковую пора…
   - Тебе, Ваш Лордство, чай, особливо отсыпаться надоть.
   - На каторге разлёживаться не дадут!
   Голубые глаза осветились надеждой.
   Этот выкрик как-то сразу развеселил всех. Наиболее любопытные придвинулись к печке, образовав кружок. Их Лордство, рукой только что прижимавшей бьющуюся на горле голубую жилку, обхватил за плечишки Финни, так же преданно на него взиравшего.
   - Я отвлёкся, господа. Итак, крылатый человек нёс на себе Синдбада. Они взлетели на такую высоту, что до них донеслось пение ангелов. И воскликнул Синдбад, поражённый: «Велик Аллах, слава ему!». В тот же миг с неба сошёл огонь и чуть не сжёг паривших в воздухе людей. В гневе, они сбросили Синдбада на вершину огромной горы и улетели прочь.
   - Поделом ему, нехристю, - вынесший это суждение тенорок дребезжал точно рассохшаяся ставня на ветру. - Чего удумал, язычник, своего поганого бога выхвалять! Перед кем? Перед ангелами господними!
   Кругом зашикали.
   - По Синбату ентому тож петля плакала, - снова холодно, скользко просочилось в ухо пожилому. - Скока народа он за жратву кокнул, када его заживо-то схоронили.
   Пожилой ничем не показал, что расслышал. Из-под набрякших век он глядел на Финни. Как раз в эту секунду, мальчишка, пользуясь, что про него забыли, дотянулся до ближайшего к нему бакенбарда Их Лордства и застенчиво потрогал кончиком пальца.

Два…
   Высокий, едва ли не женский плач затих, но осуждённый всё шумно всхлипывал, твердя: «Нет, господи… Как же так? И ничего уже не изменить? Три дня только…».
   Однако когда его хотели поставить на ноги, чтобы увести, он нашёл в себе мужество не обременять охранников, поднявшись сам.
   - Не нужно… Я пойду… - голос прерывался. - Ох… Меня теперь туда? В одиночку для… Да, куда же ещё. Идёмте, я не упаду опять.
   Вслед ему, ведомому по проходу, оборачивались головы всех присутствующих. Давешняя дама в капоре, действительно нарядившаяся в шелка со стальным отливом, прикладывала к глазам кружевной платочек. До оглашения приговора три четверти зала были за наказание подсудимого, а приключившийся с ним обморок удвоил презрение особенно непримиримых. Но этот лепет, ничуть не походивший на увёртки хитроумного негодяя, переломил настроения публики. Люди расходились притихшие, как случается с очевидцами непоправимого горя. Двое мужчин предпочли не смешиваться с толчеёй и, сидя в глубине на скамейке, переговаривались, посматривая на вереницу пальто, сюртуков, шляп, роскошных и победнее, проплывавших мимо.
   - По заслугам, - резюмировал один – крепыш, напоминавший бульдога с массивными челюстями. - Вы, я погляжу, недовольны?
   Его собеседник, рыжеватый, в котелке, с усами щёточкой, воплощал собой британскую респектабельность.
   - Я не сторонник смертной казни, - отозвался он с долей резкости.
   - Да, да – врачебный гуманизм и всё в таком духе. Лечить, а не давать умереть. Но, между прочим, этот ваш голубоглазый красавчик…
   - Выбирайте выражения, Лестрейд! Он куда больше ваш, чем мой.
   - Пусть мой, мне не жалко. Так вот, вы его защищаете, доктор, а он натравил собаку на больного старика, голыми руками задушил беззащитную женщину, да ещё и, как выяснилось, застрелил четырнадцатилетнего Джосайю Миллза. Что же, по-вашему, поблагодарить его за это, и отпустить с миром?
   - Существуют пожизненные каторжные работы.
   - Конечно, и наш мистер Баскервиль был бы не против на них отправиться, вы сами слышали. Вот ведь как – когда у человека есть свобода и какой-никакой доходец, он чувствует себя нищим, неудачником. Без миллионного состояния жизнь не в радость. А отбери то, что он считал само собой подразумевающимся, тут же оказывается, что величайшее для него счастье рыть землю в Дартмуре. Ничего другого не надо.
   Инспектор покачал головой, словно недоумевая.
   - Никогда не видел, чтобы вас так занимали арестованные вами преступники, Лестрейд.
   - Видать старею, доктор Уотсон. Не могу устоять перед голубыми глазами, - сощурил Лестрейд свои собственные, неопределённой расцветки. - А если без шуток, прежде не приходилось так проводить задержание. Очень уж жалобно он вопил. Никто мигнуть не успел, как Холмс к нему бросился. Кстати, ваш друг совсем исчез. У него всё благополучно? - колючий прищур нацелился на доктора.
   - Разумеется, - ответил тот с плохо замаскированным раздражением. - Он временно не берётся за расследования.
   - По какой причине? Не подворачивается чего-то из ряда вон? - инспектор щёлкнул пальцами.
   - Вас не проведёшь.
   Однако Лестрейд не поддался на комплимент, чем косвенно подтвердил его резонность. Уж если он во что-то вгрызался, то зубы не разжимал.
   - В скверном самочувствии он был, когда мы расстались. Обошлось?
   - Холмс перенёс потрясение, что не удивительно в тех условиях. Но он уже полностью от него оправился, - чопорно сообщил Уотсон, демонстрируя, что тема истощила себя.
   - Почему же он не посетил процесс? - напирал Лестрейд. - Кому как не ему мы обязаны поимкой этой канальи?
   - Он не любитель судебной волокиты. Его привлекает поединок с достойным соперником. И решение логической задачи, конечно.
   - Человек-машина, да? - протянул Лестрейд недоверчиво, по обыкновению не беспокоясь о тактичности высказываний. - Пропускает спектакли, которые любую театральную постановку заткнут за пояс. А мистер Баскервиль всё кого-то высматривал, приметили? Уж не его ли? Зато к жене полнейшее безучастие, будто и нет её тут. Она вот только ушла. Какая мрачная красота. И досталось ей так, что никто бы не позавидовал. Самое же невероятное, что она не затаила зла – у неё на лице написано. Хотя, я и не такого навидался в моей практике. Если женщина влюблена, муж или любовник из неё верёвки вьёт. В точности, как наш знакомец поступал со всеми своими дамами.
   - Его власть над женой окончилась, - заключил Уотсон не без грусти. - Миссис Баскервиль поселилась у сэра Генри, Мортимер писал об этом. Видимо, ревность Стэплтона, мне привычнее называть его так, к кузену была не беспочвенна.
   - Кто их разберёт, - нейтрально заметил Лестрейд. - Всё равно, когда за приговорённым закрываются двери зала суда, он переступает порог, отделяющий его от живущих. Становится для них мертвецом ещё до извещения о повешении. Через три дня он нахнычется, на прощанье, с его-то храбростью.
   - Но Лэмкину горше стенать пришлось… - процитировал еле слышно Уотсон.
   - Что-что? Я в стихах не силён, доктор. Но стенания будут, дай боже! Присутствовал я однажды на казни и мне этого хватит с лихвой. Я не сентиментален, - инспектор ухмыльнулся. - Место убийцы на виселице, тут меня не переубедить. Однако моё ремесло поставлять их палачу, а не глазеть, как громадный детина елозит коленками по грязи, вымаливает прощения и пуская слюни зовёт мамашу-покойницу замолвить за него словечко. А через минуту-другую его труп висит в петле, и ты почему-то смотришь не куда-нибудь, а на холщовые штаны, замаранные… спереди и сзади. Увольте от такого. Не будь там, у трясины, мистера Холмса, я бы не помешал этому господину пойти ко дну. И верил бы, что сделал добро, хоть от его воя кровь стыла, и он бы мне потом не раз приснился. О, мы остались последними! Разомнём ноги, доктор Уотсон, да вдохнём что-то посвежее пыли пятидесятилетней давности.
   На улице Лестрейда и Уотсона поджидал промозглый и скучный зимний денёк с хлюпающей под ботинками кашей из слякоти и снега.
   - Рождество на носу, - инспектор втянул лохмотья тумана, пахнущие дёгтем. - Что за благодать!
   - Он бы разделил ваше мнение, - суховато вставил доктор.
   - Кто?
   - Стэплтон. Когда его оставляли в покое, он глотал воздух, словно боялся, что отнимут.
   - В отношении себя он не так уж заблуждался. Ну а нам с вами рано вести подсчёт вдохам, - инспектор опять был бодр, как воробей, в любую погоду находящий, чем поживиться. - Передавайте привет мистеру Холмсу! Мне его даже как-то недостаёт.
   Махина Олд-Бейли громоздилась над ними своими колоннами и скульптурами. Не сговариваясь, оба заспешили, чтобы оказаться на как можно более дальнем расстоянии от её безжалостно простёршейся тени.

Один…
   Преподобный Сэмюел Уильямс не дал бы Джону Баскервилю его тридцати пяти лет. Да, морщинки, и достаточно заметные. Да, тюрьма старит даже подростков, и никого до сих пор не омолаживала – на это он нагляделся за службу капелланом. Однако в облике человека перед ним было нечто молодое, выдававшее себя в порывистых движениях, изменчивости подвижного, нервного лица. Своевольная шапка кудрей, голубизна глаз, всё гармонировало с этим впечатлением, обостряя его. Несмотря на перечисленные признаки, подле Уильямса, на тюремной лавке, сидел не бунтарь из романтических поэм лорда Байрона, а посягнувший на ближнего своего, и завтра его должны были казнить. Кроме того, священник, увы, превосходно знал – открытый взгляд, каким его встретил и продолжал смотреть мистер Баскервиль, присущ как людям порядочным, так и, весьма часто, отъявленным лжецам.
   - Вот и вы тоже, - сказал Баскервиль задумчиво, и, как почудилось Уильямсу, слегка обиженно.
   - О чём вы?
   - Убеждены, что мне ни на грош нельзя доверять. Я прав?
   Ещё одна знакомая ухватка. Глядит напрямую – обвиняемый и обвинитель в одной оболочке. Судите меня, и сами окажетесь осуждены.
   - Я не Бог, - проговорил Уильямс с достоинством, - и не облекаю себя Его полномочиями. Вам виднее, готовы ли вы распахнуть сердце и очистить душу. Вы хотите исповедаться?
   - Хочу, - Баскервиль энергично кивнул. - Я надеюсь на помилование, его же могут объявить и утром. Но, если вдруг… почему бы не попробовать примириться с небом, как выразился убийца у Шекспира?
   Священник не счёл нужным вступать с приговорённым в душеспасительные споры, разъясняя, что с небесами не торгуются и не придерживают, как запасное средство, когда остальные исчерпаны. Слово – «медь звенящая». Есть истины, которые постигают не разумом, поэтому внушать их лишено смысла. Ему понадобилось время, и немалое, чтобы прийти к этому. Духовный путь Джона Баскервиля таким длинным не будет, однако проделать его он может только сам.
   - Сын мой, покайся, и да услышит тебя Господь, - приступил Уильямс к исповеди.
   - Во имя Отца, Сына и Святого духа. Благословите отец, ибо грешен.
   Осуждённый выговорил традиционную преамбулу нерешительно, словно впервые осмыслив её значение. Понемногу он разговорился, речь полилась плавно, как у одарённого оратора, и на Уильямса излился поток мерзостей. Естественно, это была первая исповедь мистера Баскервиля за долгие годы, а точнее, за восемнадцать лет. И за них он преуспел в нарушении заповедей божьих, перещеголяв изощрённостью иных уголовников. Дрогнув поначалу, сейчас он с абсолютным самообладанием вспоминал свои прегрешения. В красках описывал, не только махинации, разбой, но и то, как навёл пистолет на безоружного мальчика и приказал ему не двигаться.
   - Буквально вижу это: у него брызнули слёзы. Открывает рот, закричать, но ни звука – с перепуга лишился голоса. Если бы он хоть пискнул, я бы выстрелил, а так подождал с минуту, всё-таки ребёнок, не взрослый сторож. Светловолосый парнишка, от силы тринадцати лет. Чересчур мал и тщедушен, чтобы носить ливрею.
   «И чтобы умирать» - подумал Уильямс с яростью. Единственной милостью, которую грабитель даровал бедному подростку, была мгновенная и безболезненная смерть. Телесных страданий Баскервиль жертвам по возможности не доставлял.
   - Вы ему что-нибудь говорили? - спросил сдержанно.
   - Зачем? Он же меня слушался. Почему он вообще туда попал?
   - Мать работала кухаркой в поместье, - пояснил священник, читавший в газетах о трагедии в Фолкстон-корт. - Уговорила хозяина пристроить сына.
   - Вот оно что, - Баскервиль потупил глаза. - Теперь, когда возмездие близко, он, конечно, радуется. И его мать…
   - Она скончалась вскоре после похорон. Сердце.
   - Значит, радуются вдвоём, - последовало лёгкое пожатие плечами. - Это понятно.
   - Вы полагаете, мёртвые ищут мести?
   Густые брови сдвинулись, между ними возникла и углубилась треугольная складка.
   - Скорее всего, нет. Мне трудно представить подобное великодушие к врагам, - и, погодя, прибавил. - Я и не узнал, как звали мальчика.
   - Сказать вам?
   - Не говорите, - арестант повелительно выбросил руку перед собой. - Не знал тогда, не хочу и сейчас. Имя имеет значение, пока человек жив. Не пройдёт и суток… моё тоже станет лишь набором букв. Однако я не закончил покаяние. Добывать деньги тем же способом было небезопасно – в этот раз мне повезло уйти, но фортуна переменчива и моя уже начала поворачиваться спиной. Настал час унаследовать семейные капиталы, так я рассудил. Сэр Чарлз стар, немощен, к тому же он ведь не наводил справок ни о моём отце, ни обо мне, не интересовался: есть ли у него племянник, не бедствует ли тот. Чем не эгоизм?
   Далее Джон Баскервиль столь же обстоятельно поведал, с какой изобретательностью осуществил замысел сжить дядю со свету, следом устранив безоглядно полюбившую его миссис Лайонс. Насилие над женой, попытка убить кузена, и, в качестве апофеоза, перестрелка на болотах, чудом никому не повредившая. Наконец, заключённый умолк, оглаживая ладонями плащ. Так же он сдавливал хрупкое женское горло, обнимал рукоять пистолета.
   - Отпускаю грехи твои, во имя Отца, Сына и Святого духа.
   Уильямс перекрестил его. Рука осуждённого тоже взмыла в крестном знамении.
   - И что? - в глазах Баскервиля отражалось не просветление, а напряжение с изрядной примесью скепсиса. - Моя совесть не отягощена? Я обрёл спасение?
   - Если раскаялись в содеянном.
   - Не уверен, раскаяние ли это, - Баскервиль знобко поёжился и потёр руки, разгоняя кровь. - Я вытерпел то же, что они, когда тонул, столкнулся со своей уязвимостью. Но никто из них не является мне во сне. И перенесись я на пять лет назад, почти наверняка опять уступил бы искушению, - складка перерезала переносицу, но синева глаз, кристальная, как вода в ручье, не замутилась. - Расскажите, что ждёт меня завтра. Не в небе, на земле. Какие испытания? - шея согнулась надломившимся стеблем.
   Уильямсу не в новинку были просьбы вроде этой. За двадцать один год с отмены публичных казней познания о них в людском уме стёрлись, поблёкли. А неведение удручает сильнее, нежели самая горькая честность.
   Дослушав до связывания рук, Баскервиль прервал:
   - Почему спереди? Мне казалось, руки связывают за спиной.
   - Чтобы вы могли осенять себя крестом.
   - Ну и ну, - неподдельно удивился тот. - Ни за что бы не догадался. Всё легче, чем идти скрученным, как я заранее готовился.
   Непосредственность, с которой он реагировал, вникая в детали экзекуции, ранила. Сколько ни соприкасайся с этим, противно природе, чтобы цветущий мужчина расспрашивал о своём умерщвлении. Лишь к концу спокойствие покинуло узника, когда священник добрался до мешка надеваемого смертникам.
   - А без него никак не обойтись? - он облизнул губы.
   - Это обязательное правило.
   - Но для чего? Боже праведный, я… у меня в голове не укладывается! Им недостаточно, что я умру, нужно ещё и унизить?
   Он схватил Уильямса за руку, безотчётно, просто ища опоры. Кожа его была как лёд.
   Скрепя сердце священник объяснил, что мешок или капюшон применяется для пользы самого приговорённого, чтобы не впал в истерику при виде опускающегося рычага. Уильямс умолчал об оборотной стороне вопроса – если не произойдёт перелома шейных позвонков, исполнителям также придётся лицезреть агонию повешенного, во всём её безобразии, со спазмами и закатывающимися глазами. Тех, кого он исповедовал, нередко пугал мешок. Смирившись с неизбежным, доведённые до предела безнадёжности, отчаявшиеся души цеплялись за каждое мгновение, каждый луч, а у них отбирали даже этот пустяк.
   - А если попросить? - произнёс Баскервиль вполголоса, словно раздумывая вслух. - В виде исключения? Не может быть, чтобы в такой малости и отказали.
   Поскольку отвечать ему, очевидно, не требовалось, Уильямс осмотрительно уточнил, не прекратить ли тревожащую беседу.
   - Да там и толковать уже не о чем, - Баскервиль оскалился вызывающей усмешкой. - Мне повяжут пеньковый галстук. Потом зашьют в саван и в тот же день, в тот же самый день, похоронят. Судья зачитал, на каком участке тюремного кладбища будет моя могила. Всё предрешено.
   Он разомкнул пальцы и отстранился от Уильямса, меря его пристальным взглядом.
   - Вы разговариваете со мной. Выслушиваете признания. Должно быть, питаете ко мне жалость, хотя и порицаете. А завтра меня удушат на ваших глазах, как десятки других, кого вы тоже обнадёживали и после провожали на эшафот. Помните ли вы их имена, лица, исповеди?
   - Помню, - священник не покривил душой. Посещение осуждённых не стало для него рутинным и сами они не сливались в однообразную шеренгу, как бы ему того иногда ни хотелось.
   - И вы с этим живёте? - настаивал Баскервиль. Голос стлался точно у иезуита, напомнив Уильямсу, что вырос он в католической стране. - Несёте такой груз? Вновь и вновь общаетесь с людьми, зная, что поутру увидите, как их лишают жизни.
   Джон Баскервиль был человеком образованным, не ровней многим, кто томился здесь до него. Однако Уильямс не позволил себя сбить риторикой, хоть с этим изысканным блюдом в стенах Ньюгейта дела обстояли не густо.
   - Не так ли и вы обходились с теми, кто умер из-за вас?
   Баскервиль смешался лишь на миг.
   - Тут есть разница - сказал он, смело глядя на Уильямса. - Вы не имеете оснований именно мне желать смерти. Что касается убитых мной, распните меня за мои слова, пастор, но у них было больше свободы, чем у меня сейчас. Они могли постоять за себя. У них оставался какой-то выбор.
   «И у мальчика под дулом пистолета?» - снова гневно забилось в мозгу священника.
   Баскервиль словно подслушал его.
   - К тому же, обречённые или нет, они не дожидались своей участи месяцами, - присовокупил с прямодушием, какое даёт сознание собственной правоты. - Всё случилось быстро. Без мук, которые уже нет мочи выносить, и, однако, за них хватаешься, как за доказательство твоего бытия. Без законников, надзирателей и исповедников, которые отнюдь не враждебны к тебе, но поспособствуют твоему уничтожению. Сперва и не страшно, как в игре. Встаёшь, куда показывают, что-то обвязывают, накидывают. Копошатся вокруг – смешно… Но тебя толкают к яме. И падать туда тебе одному. О, вы, несомненно, приметесь утверждать, что в этом и суть искупления, что виновному надлежит страдать дольше, чем невинным. Не трудитесь… Помолимся, вы же здесь для этого. Чтобы принести мир в мою душу.
   Он не стал преклонять колени, только закрыл глаза, вторя Уильямсу:

   - Господи! услышь молитву мою, и вопль мой да придет к Тебе.
   Не скрывай лица Твоего от меня; в день скорби моей приклони ко мне ухо Твое; в день, воззову, скоро услышь меня;
   ибо исчезли, как дым, дни мои, и кости мои обожжены, как головня;
   сердце мое поражено, и иссохло, как трава, так что я забываю есть хлеб мой;
   от голоса стенания моего кости мои прильпнули к плоти моей.

   Я уподобился пеликану в пустыне; я стал как филин на развалинах;
   не сплю и сижу, как одинокая птица на кровле.

   Всякий день поносят меня враги мои, и злобствующие на меня клянут мною.

   Я ем пепел, как хлеб, и питье мое растворяю слезами,
   от гнева Твоего и негодования Твоего, ибо Ты вознес меня и низверг меня.

   Дни мои - как уклоняющаяся тень, и я иссох, как трава.

   Ты же, Господи, вовек пребываешь, и память о Тебе в род и род.**

   В промежутках между произносимыми стихами Джон Баскервиль крепко сжимал губы. Лицо сравнялось по цвету с остывшей золой, теперь он не казался младше своего истинного возраста, а отметины прожитого выделялись, будто их прорезали. Одни глаза, когда отзвучала молитва, открылись, какими были. Голубые, не затенённые ни болью, ни испугом.
   - Уходите, - велел он ровно.
   - Я могу пробыть с вами до утра, - предложил Уильямс, соблюдая формальности.
   - Ни к чему. Если бы мистер… ай, не берите в голову! Я и вправду что-то разболтался. Мои счёты на земле мы, при вашем посредничестве, уладили. Прочее в воле божьей, на неё и положусь.
   - Вразуми и просвети тебя Всевышний, сын мой, - завершил Уильямс напутствие. Холод, заползший под сутану, мерещилось ему, проник гораздо глубже.
   Выходя из камеры, священник оглянулся. Скорчившись на своём ложе, Джон Баскервиль дышал ртом на иззябшие ладони.

Ноль
   Ещё вчера декабрь не баловал лондонцев, что они принимали как данность. Но, без какого-либо предвестия, за ночь ветер, налетавший порывами, кусачий, улёгся наигравшимся, в сущности же безобидным котёнком. Перед тем он распотрошил тучи, точно размотал гигантские клубки, высыпав на столицу белоснежную порошу, похрустывавшую под подмётками. Неделями нёсший с собой лишь неприятности, тут ветер поработал добросовестно – неправдоподобно синее небо вознеслось над крышами и с него сияло солнце, заливая мостовые, золотя вечно угрюмый камень зданий, вспыхивая крошечными звёздочками на не затоптанном пока снегу. Лица прохожих, закосневших в привычках не настолько прочно как их жильё, тоже загорались полузабытыми упованиями, расцветали, убыстрялась походка. Воробьи, вконец ошалев от обилия света, целыми стайками сновали между колёсами повозок, оглушительно чирикали и клевали дымящиеся конские яблоки. Не день, а подарок для любого, кто его встречает.
   Солнце не обошло и двухэтажное строение, вытянутое в длину как казарма, где размещалась Ньюгейтская тюрьма. Было около девяти утра, однако, на противоположной стороне улицы столпилось человек тридцать мужчин и женщин. Держались они обособленно, что свойственно собравшимся вместе незнакомцам, да и внешне принадлежность их к различным общественным слоям не вызывала сомнений. Независимо от этого, кое-что их объединяло. Взгляды всех были обращены к деревянным тюремным воротам, встроенным в полукружье арки. Вот в левой створке открылась дверца, оттуда вышел некто в униформе и взялся старательно прилаживать листок бумаги. Подъехавший к тротуару кэб загородил обзор. Юная продавщица цветов дважды сердито подпрыгнула, силясь заглянуть поверх его крыши, но ничего не прокричала и не выругалась в сердцах, как непременно сделала бы, не окажись она по соседству с богато одетыми господами. Пассажиры кэба без расспросов примкнули к ожидающим, а за ними горстка пешеходов. Когда кэб тронулся, дверца уже затворялась – в просвете блеснули металлические пуговицы, нашитые на форменный сюртук. Белый прямоугольник снежинкой трепыхался на крашеных под кирпичные стены досках. От группы отделились джентльмен и леди, перешли дорогу, и, помедлив у ворот, удалились. По одному, по двое, люди подходили, пробегали глазами лаконичные строки, после чего шли по своим делам, или уезжали, подозвав кэбмена.
   Листок, печатный бланк, оповещал, что приговор о смерти через повешение в день 23 декабря 1889 года был приведён в исполнение над Джоном Баскервилем и засвидетельствован доктором Фрэнсисом Хикеттом. Охотник за наследством, ставший на два месяца притчей во языцех, чьё имя не сходило со страниц уголовной хроники и с уст граждан, в последний раз взбудоражил любопытство, прежде чем кануть в безвестность.

Эпилог
   - Как ваши больные сегодня, доктор? Кто-нибудь выздоравливает?
   Миссис Хадсон смотрела участливо. С некоторых пор пожилая дама относилась с живейшим интересом к врачебным визитам своего квартиранта, выспрашивая его обо всём с рвением квалифицированной медсестры. Уотсон отлично понимал подоплёку этой вдруг пробудившейся любознательности, но шёл навстречу. В конечном итоге ей тоже приходится нелегко, хоть она и не подаёт виду.
   - Всё не так плачевно, миссис Хадсон. Миссис Лэзенби уже передвигается без трости. Скоро она сможет выходить прогуляться.
   - Бедненькая, - карие глаза потеплели. - Сколько мороки у неё с ишиасом. А вы, доктор, совсем продрогли, я-то вижу. Раздевайтесь, я принесу вам горячий чай в кабинет, - она лукаво улыбнулась. - Через десять минут.
   Уотсон без сожаления распростился с тяжёлым от пропитавшей его влаги пальто и заляпанными ботинками. Поднимаясь по лестнице, он ещё размышлял о пациентах. Да, Гонория Лэзенби идёт на поправку. Но кого-то эта осень унесёт с собой. Простуда, перетекающая в пневмонию, обыденное явление среди людей преклонных лет, а они у него чаще и лечатся. Медицина не всемогуща.
   Скрипка Холмса лежала на подоконнике. Как будто сию минуту он войдёт, поднесёт её к подбородку и, прикрыв глаза, заиграет, целиком отдавшись музыке. Но нет. Теперь к инструменту прикасалась только миссис Хадсон, ежедневно аккуратно вытиравшая с него пыль. Струны замолкли навеки.
   Доктор остановился у окна. Он успел вовремя, опередив дождь. Косые струи хлестали в стекло, словно ненастье хотело ворваться внутрь, опровергая неприступность сооружаемых людьми убежищ.
   Миссис Хадсон внесла поднос с чашкой, над которой завивался дымок, даже раньше назначенного срока. Доктор выпил чай, не распробовав вкуса, лишь ощущая тепло, и вернулся к окну.
   Полтора года жизнь на Бейкер-стрит текла без Шерлока Холмса. Горечь потери не утихла, однако жестокое самоистязание потеснила, как положено, скорбь, обесцветившая всё. Ему не простить себе, что послушался в тот роковой день друга, с поразительным легкомыслием оставил его на перевале, а сам заспешил в пансион, где якобы хлынула горлом кровь у чахоточной туристки из Англии. И это в момент, когда опасения за Холмса, длившиеся много месяцев, постепенно развеялись. Он стал прежним и пусть такой эффект произвела схватка с профессором Мориарти, Уотсон был втайне благодарен королю преступного мира. Как-нибудь доктор соглашался уживаться с Холмсом рискующим, ходящим по краю. К нему он привык. Лишь бы не видеть тень – жалкие остатки блестящего ума, кипучей энергии, редких, но от того ещё более ценимых проявлений сердечности.
   Дня два после приезда из Девоншира Холмс почти не говорил. Апатично курил трубку в кресле-качалке, порой брал скрипку, дотрагивался до всегда одной и той же струны, басовито гудевшей, и клал на место. Механически съедал то, что подавала ему миссис Хадсон, и опять погружался в бездействие. На третий день он так же, без перехода, ошеломил Уотсона замешательством и бессилием не характерными для него. С лихорадочной горячностью друг порывался разобраться в себе, в мотивах своих поступков, однако весь арсенал методов, безотказно служивших при раскрытии преступлений, был здесь неприменим. В первый раз Холмса подвело отточенное аналитическое мышление, и он растерялся не как знаменитый детектив, а как простой смертный. Вот только для Уотсона он не был просто пациентом, просто ещё одним запущенным случаем, к которому не знаешь с какого бока подступиться. Чем хотя бы притушить огонь, пожирающий разум и душу.
   - Вы тоже видели, Уотсон? Как он тянулся ко мне, - повторял Холмс исступлённо. - А я, болван, незадолго перед тем упивался декламацией, предвкушал очередной триумф… Будь прокляты эти стихи! Он воззвал к Богу, и ко мне, Уотсон, но кто из нас его спас? И ради какой цели?
   Уотсон всерьёз волновался за рассудок друга. Однако кризис в этом неявном заболевании наступил так же, как в сопровождающихся клиническими симптомами, а с ним иссякли душераздирающие монологи. Холмс снова спускался в столовую, а в его комнате пела, неистовствовала, рыдала скрипка. Не было лишь страсти к работе, и, слава Богу, тяги к наркотическим веществам. Он делил время между музицированием и чтением классиков, отдавая предпочтение древним грекам и римлянам, крайне неохотно покидал дом, только чтобы окончательно не засидеться. В остальном же сохранял доброжелательную отдалённость, подчас уходя в себя так глубоко, что доктор, холодея, предчувствовал рецидив. Исцеление явилось, откуда менее всего ждали, но сейчас Уотсон усомнился, не искал ли Холмс гибели? Не потому ли воодушевило его противоборство с профессором, что оно означало практически неминуемый конец? Яркую точку в биографии, которая без неё могла бы закончиться бесславием и забвением.
   Дождь и не думал прекращаться, но водяные плети, исстегавшие окно сменились грузно ползущими каплями – слезами осени, как любят их величать поэты. Уотсон отошёл к столу. Лекарство… Для Холмса оно содержалось в вызове своим возможностям. Для миссис Хадсон в выполнении повседневных обязанностей. Надо и ему чем-то занять голову.
   Переписка с Мортимером продолжалась. От него Уотсон узнал, что миссис Баскервиль так и не вышла замуж за сэра Генри, а молодой наследник возвратился в Канаду, разуверившись в людях, и в любви. Самого сельского эскулапа, хотя он искренне переживал за будущее обоих, выручал природный оптимизм и здравомыслие медика. Он даже завёл нового четвероногого любимца вместо растерзанного Снупи – тоже спаниеля, только самку. В посвящённом событию письме, Мортимер многословно рассказывал (Уотсон так и слышал его захлёбывающийся от возбуждения голос), что собирался назвать питомицу Реджиной, но жена воспротивилась этому наотрез и «восхитительному созданию» дали кличку Шарлотта, за считанные дни сократившуюся до ласкательного «Лотти».
   Доктор вынул и разложил записи. Незавершённая рукопись девонширского расследования. Он забросил её, когда друга поглотила пучина Рейхенбахского водопада. Тем более что лихо закрученное детективное повествование не увенчалось бы, на сей раз, финалом, какого заслуживают подвиги Шерлока Холмса. Взамен Уотсон без преувеличения принудил себя написать другое произведение – «Последнее дело Холмса», дань памяти. Его публикация разорвалась бомбой, породив массовое помешательство. Смерть литературного персонажа оплакивали так, будто только что погиб реальный Холмс, а не его двойник. Прокатилась волна самоубийств, Уотсону угрожали расправой за клевету. Что там говорить, его по сей день осаждали требованиями воскресить сыщика. Вернуть не человека из плоти и крови, но легенду, им же убитую. Ну что же, изготовить это снадобье ему по силам.
   Уотсон перелистал черновые наброски того, что должно было сложиться в третью повесть о похождениях Холмса. Удачно, что он их не отправил в корзину. Ни сэр Генри, ни Бэрил Баскервиль не запрещали предавать случившееся гласности, однако маловероятно, чтобы они пожелали читать книгу, живописующую их злоключения. Суд над Стэплтоном-Баскервилем, наделавший шуму, подзабылся. Он обратит годы вспять. Извлечёт действующих лиц из гроба или уединения. И перепишет набело развязку. Холмс одержит верх над убийцей, запомнится своим почитателям на пике славы, а не подверженным слабости. Следующее поколение вырастет с верой, что так всё и произошло в действительности. Пускай сам он чуждается героизма, народу нужны герои, ему нет дела до правды.
   Распрямив плечи, Уотсон крупным, чётким почерком литератора, разительно отличающимся от торопливых закорючек, сбегающих с пера врачей, вывел на титульном листе заглавие: «Собака Баскервилей».

   * Залезть в кровать по лестнице, на устаревшем английском сленге означало "взойти на эшафот"

   ** Ветхий завет : Псалтирь : Псалом 101. Молитва страждущего, когда он унывает и изливает пред Господом печаль свою


Автор - Zoief

ОБСУЖДЕНИЕ ПРОИЗВЕДЕНИЯ >>


                  Rambler's Top100

 



[ © Использование авторских материалов запрещено] | [Made de Triniti (Бертруче) ]

Используются технологии uCoz